Письма шли через руки начальства. Предстояло раскрывать перед чужими людьми, да еще врагами, исповедь своего сердца, или… отложить эту исповедь до личного свидания… И то и другое было плохо, последнее едва ли не хуже. Правда, прежде, при их молодых взглядах, оба они признавали «свободу чувства», и обстоятельства были исключительные… По теории, она могла считать себя в своем праве… Вера Павловна ни о чем не написала мужу и получила разрешение пристать к партии на одной из пристаней Камы, ближайшей к месту ее ссылки.
И вот Рогачев жадно смотрит на пристань. От нее отделяется лодка. В лодке — жандармы и женщина с ребенком на руках. Мне передавали впоследствии те, кто присутствовал при этой встрече, что Рогачев не мог скрыть неприятного чувства. Ах, так легко высказывать «рациональные взгляды», пока любовь не подвергается испытаниям, и так трудно сдержать чувства, может быть «нерациональные», но вечно живые и вечно болящие. Встреча оказалась нерадостной.
И вот почему в Перми бедная женщина кинулась ко мне с таким страстным порывом… Ей, очевидно, нужно было чье-нибудь дружеское сочувствие.
Поезд привлек общее внимание, и целая толпа собралась, чтобы посмотреть на эпигонов русской революции, вышедших из каменных гробов… К вечеру около восьми часов поезд тронулся и скоро исчез в направлении к Уральским горам, оставив по себе много толков в публике, а во мне воспоминание о печальной фигуре Веры Павловны и ее грустных глазах…
Не помню точно — после прохода этой партии или еще до этого, — Башкиров сообщил мне как-то под вечер, что меня ожидает «один человек» за оврагом, расположенным против дома, где я тогда жил. Незадолго перед этим мне принесли такое же сообщение. Тогда «один человек» ожидал меня в так называемом «Козьем загоне», садике, недавно разбитом по береговому откосу над Камой. Меня предупредили, что человек этот принимает крайние предосторожности и я тоже должен быть осторожен. В левой руке у меня должен быть носовой платок, по которому он меня узнает. Отправившись в «Козий загон», я увидел в нем только одного студента, уже не юношу, сидевшего на скамейке. Я прошел мимо него с платком в левой руке; он только пристально посмотрел на меня и оглянулся по сторонам, но подойти как будто не решился. Тогда я подошел к нему, назвал себя и спросил, не меня ли он ожидает.
Он ожидал именно меня, но сказал, что ему внушено при передаче мне письма соблюдать крайнюю предосторожность. Я вскрыл письмо. Оно оказалось от Т., недавно проехавшего из Томска бывшего ссыльного, который при этом проезде виделся со мною и передал тогда несколько адресов по сибирскому тракту. Теперь он дополнял их пустяковыми сведениями и законспирировал передачу из простой любви к таинственности. Я познакомился со студентом и предложил ему отправиться ко мне пить чай, если он не боится сношений с поднадзорным. Он не боялся, мы пошли ко мне и весело провели вечер, смеясь над конспирацией Т. Последний прислал еще раз такое же пустое письмо и с такими же предосторожностями, и теперь я подумал, что «один человек», ожидающий меня за оврагом, будет номером третьим.
Но я ошибся: за оврагом ждал меня человек, и, когда я подошел, он спросил мою фамилию. Когда я назвался, пожал мне руку и сказал:
— Здравствуйте. Я — Юрий Богданович.
Юрий Богданович!.. Этой фамилией были зловеще полны газеты. Прежде это был народник-пропагандист, собравший целый кружок пропагандистов у знаменитой в свое время торопецкой кузницы. Но это был уже пройденный путь. Разочарованные в силе пропаганды и озлобленные свирепыми преследованиями, Богданович и его товарищи решительно свернули на путь террористической деятельности. Теперь передо мной стоял видный участник цареубийства: Богданович, под именем мещанина Кобозева, содержал ту лавочку на Малой Садовой, откуда была проведена мина, которую предполагалось взорвать при проезде царя. Вследствие оплошности полиции поверхностный обыск, произведенный в лавочке, не открыл ничего, и хозяева скрылись. Но теперь все это стало известно, и голова Богдановича-Кобозева была оценена.
Прежде я с ним не встречался. Передо мной был красивый молодой человек, лет немного за тридцать, с приятным и умным лицом, с недавно обритой бородой, в синей сибирке тонкого сукна со сборками. Он походил на заводского мастера или на управляющего. Мы сели на землю и около часу просидели, пока над нами спускались сумерки.
Он слышал обо мне от своих местных знакомых, знает, что я отказался от присяги и со дня на день жду ареста. Он хочет предложить мне бежать. Его знакомые дадут мне безопасный приют. Кстати, предстоит, может быть, дело, для которого понадобятся решительные люди…
И он изложил план, к которому пришла партия. Нужен толчок. Предполагается, что в известный день большое количество решительных людей отправятся по селам, соберут сходы и объявят, что вся земля отдается крестьянам. Здесь пришлось бы объявить это на заводах, которые тягаются из-за земли с самого освобождения с заводоуправлениями. Может быть, и я согласился бы принять в этом участие.
Я был в недоумении. От чьего же имени будет объявлена эта «милость»? Кто санкционирует приказ? Будет ли это сделано именем царя, как в Чигиринском деле, в свое время единодушно осужденном всем революционным народничеством, или именем партии, убившей царя? Это осталось для меня неясным, да мне казалось, что неясно это и для Богдановича. Я отказался бежать.