— И с тех пор успели искупить заблуждения и достигнуть таких высоких степеней… Скажите мне, пожалуйста, как вы этого достигли? Может, и меня удостоит господь?..
Опять за столом раздался хохот. Вероятно, у молодого товарища прокурора были свои причины не открывать благодетельного рецепта, и он пожалел о своей снисходительности к лукавому юноше.
Я не помню фамилии председателя этой комиссии. Это, должно быть, был человек неглупый и успел разглядеть истину: юноша, почти мальчик, замечательно даровитый и необыкновенно симпатичный, благодаря только особенностям наших порядков — вовлечен в трагическую историю политического убийства. Под конец следствия он совершенно оставил по отношению к Попову сухой и официальный тон и даже… признал на прощание, что желает ему остаться и впредь таким же и что в его отвращении к доносу есть много здорового…
Комиссия дала о Попове самый лучший отзыв, и если бы дело решалось ею, то Попова оставалось бы только немедленно освободить. Но… жандармы строже смотрели на проделку «непокорного Короната» с их петербургским товарищем, и в один прекрасный день Попов присоединился к обществу В.П.Т., а затем последовал в Восточную Сибирь.
В наши тюремные будни он внес большое оживление. По-видимому, он сам начинал все больше и больше сознавать в себе присутствие внутреннего юмора и с некоторым удовольствием как бы прислушивался к нему. Порой он даже любил испытывать его силу. Часто в часы, когда у нас водворялась тюремная тоска, стоило Попову появиться в камере со своим простоватым видом и неожиданной шуткой, чтобы тоскливая атмосфера рассеялась. Под конец он достигал этого одним своим появлением. Был у нас рабочий по фамилии Волосков. Это был дюжий, несколько мешковатый парень с медленными и как будто утомленными движениями. Во время одного из бунтов заключенных в доме предварительного заключения — кажется, во время расправы Трепова над Боголюбовым — на него «надели нарукавники». Это приспособление при несколько неосторожном употреблении «может навсегда испортить человека», как говорил Волосков. И его действительно испортили: он кашлял, приобрел вялость движений и тоску… Развеселить его мог только Попов. Последний приобрел над ним такую власть, что стоило ему порой мигнуть особым образом или показать палец, как Волосков начинал смеяться, а при некотором продолжении кидался с хохотом на кровать и упрашивал товарищей увести Попова.
И все-таки это был только «веселый меланхолик», как Пушкин когда-то назвал Гоголя. Однажды, когда ему удалось опять разогнать тучу тюремной тоски своими неожиданными выходками, я сказал ему, сидя с ним рядом на тюремной постели:
— Счастливый вы человек, Петя. В вас такой неистощимый запас жизненной радости.
Он задумчиво посмотрел перед собой внезапно потускневшими глазами и сказал:
— А между тем… вспомните когда-нибудь этот разговор. Я, вероятно, кончу самоубийством…
Я счел это тогда шуткой. Забегая вперед, скажу, что в ссылку Попов попал сначала в Красноярск, а потом в Минусинск, и в обоих этих городах в то же время жил мой зять с семьей и моя мать. Петя был с ними очень дружен, проводил у них много времени и по-прежнему оживлял все ссыльное общество. По временам, однако, в нем стала появляться некоторая нервность и неровности…
В чем же крылся источник меланхолии этого веселого юноши?
Мать и сестра рассказывали мне следующий случай… В Красноярске составился большой и дружный кружок ссыльных. Потом администрация решила, что так как Красноярск лежит на большом сибирском тракте, то ссыльных лучше перевести в Минусинск. Кажется, именно в Минусинске их посетил известный исследователь сибирской ссылки американец Кеннан. Описывая один из устроенных для него ссыльными загородных пикников, он рассказывает, между прочим, о целой стайке совсем молоденьких девушек, высланных с юга одесским генерал-губернатором Тотлебеном, вернее, его адъютантом Панютиным. Набросав силуэт одной из таких девушек, детски веселого полуребенка, Кеннан приводит затем свой разговор с сопровождавшим его приятелем-художником: «Знаешь что, — сказал один американец другому. — Если бы я был русским императором и не мог спать спокойно до тех пор, пока такие девочки не удалены от меня на десять тысяч верст, то… я бы лучше отказался от этого беспокойного престола…»
С одной из таких девушек, может быть даже с той самой, которую описывал Кеннан, у Попова установилась большая дружба, и, приходя в квартиру матери и сестры, они целые часы проводили в веселой болтовне и хохоте. Девушка любила общество веселого Пети, но порой обижалась, что он относится к ней несерьезно и часто насмехается.
В действительности он относился к ней даже слишком серьезно. Однажды, когда оба они опять беседовали в соседней комнате, шутки и смех как-то стихли, и вдруг раздался удивленный голос девушки:
— Послушайте, послушайте!.. Ей-богу, Петя объясняется мне в любви!
— А ты и поверила! Ну как же считать тебя умной, — ответил Попов обычным насмешливым тоном. — Станет серьезный человек объясняться ей в любви!
И он опять засыпал ее дразнящими остротами… Но через некоторое время вновь наступила тишина, и вновь послышался торжествующий голос девушки. Она хлопала в ладоши и кричала:
— Честное слово, он целует у меня руки… На глазах у него слезы!.. Плачет, плачет! Что, скажешь, и это несерьезно?
— А ты опять поверила… Дура ты, д-дура!
И опять в соседней комнате все стихло. Чуть доносился тихий голос Пети. Что говорил он? Может быть, убеждал посмотреть на его слова серьезно, без ребяческого ехидства, может быть, старался разъяснить, как тяжело порой даются эти шутки, просил серьезно оценить его чувство… Но безжалостная девочка знала только, что Попов «смешной», что с ним весело, и не могла представить себе других чувств под такой не рыцарской наружностью. А вскоре в ссыльный город прибыл студент-поляк из Варшавы, и она стала его женой.