Том 5. История моего современника. Книги 3 и 4 - Страница 160


К оглавлению

160

Огонек мерцал, над крышей вился в вечернем воздухе синий дымок.

Десятский остановил лошадь и присмотрелся к огню своим грустно-внимательным взглядом.

— Печку, гли-ко, затопили. Кую пору собрались…

— Чей, ты сказал, починок? — переспросил Торлецкий.

— Ворськой. Воры этто живут будто. Воруют они.

— У кого тут им воровать?

— А у кого придется… У шабров по починочкам… Скотину ино место зарежут. Ино место хлеб где ни то сбостят.

— С чего ж это они? Земли у них нет, что ли?

— Ись нечего, ись!.. Захудали. Скотину попрода-ли — голодом, слышь, живут… Нечего ись… Стало быть, Бог попустил…

— Что ж вы им не поможете? Оправились бы — не стали бы воровать.

— Чё это? — спросил мужик, трогая лошадь.

— Не поможете отчего?

Мужик не ответил. Торлецкому показалось, что он не совсем понял его вопрос. Самому ему порой трудно было понимать странное вятское наречение, с своеобразными выражениями и оборотами. Кроме того, и понятные слова звучали в устах местных жителей своеобразно, смягченными звуками, что придавало речи характер какой-то почти детской наивности, странно гармонировавшей с величаво-угрюмой и даже мрачной природой.

Уже порядочно стемнело, когда Торлецкий с десятским подъехали к избе последнего. Завтра Торлецкий будет уже на месте, если можно будет перебраться через Каму, а пока приходилось ночевать.

В избе господствовала полутьма. Лучина была воткнута в стену над полатями, и ее колеблющийся свет терялся в верхней части избы, темной и просторной (как и все в той лесной местности). На полатях виднелись две фигуры. Одна, старуха, точь-в-точь похожая на ту, с которой Торлецкому пришлось утром препираться по вопросу о гостеприимстве, — оказалась хозяйкой, женой десятника. Другая была еще по-видимому молода; голова ее была повязана платком, она была в зипуне и на руках, прикрывая полой, держала ребенка. Ее глаза, большие и черные, сверкали из-под платка при свете лучины, и Торлецкому показалось, что они заплаканы. Лицо было худое и бледное.

— Сосланой же, видно? — сказала она, присматриваясь к необычной одежде пришельца, привезенного десятским. Теперь Торлецкий яснее разглядел выразительное лицо и потухшие громадные глаза молодухи. В ее голосе он расслышал недавние слезы, хотя теперь, как это часто умеют делать тотчас после плача крестьянки, она говорила спокойно и глаза ее выражали лишь внимание и любопытство.

— Да, — ответил Торлецкий.

— У меня мужик-от тоже сосланой теперя… И гдей-то он, сердешной. Может, где, как ты же, на чужой стороне… О-ой-ой…

Она тихо и как-то надрывающе завыла.

— За что? — спросил Торлецкий.

Крестьянка вытерла концом платка нос, потом обтерла слезы на глазах.

— Ох, за што?.. Ты вот за што ссылаешься?..

— Долго рассказывать, голубушка.

— Чай, тоже от нужды… Господь попустил, бес-от попутал… Так вот и мой. Ребятки малый, ись просят. Ой-о-о-о-й.

И опять тихий, душу надрывающий вой…

Когда она ушла, завертывая ребенка и пряча за пазуху несколько шанег, данных старухой, хозяева сказали Торлецкому, что это женщина из «ворського починочка». Муж ее еще недавно сослан «по приговору суседов». Та же участь ждала и его брата, который остался с двумя семьями на руках и которому, стало быть, «неминучее дело, тоже воровать надо».

Рассказывая эту историю, старуха гневно смотрела на сына, который сидел на лавке, понурив русую голову, и угрюмо смотрел в землю.

— Не воровали бы, — сказал он в ответ на эти укорительные взгляды.

— Ись нечего… может бы, справились… Не бай, не бай… Неладно это вы спроворили, мужички-те…

Поужинав, на этот раз без всяких неудовольствий, Торлецкий улегся на лавке. В избе стало темно, хозяева улеглись, за стеной шуршал ветер и сыпал снегом в окна. Темнота, окружавшая теперь Торлецкого, казалась ему теперь громадной и беспредельной, как никогда еще прежде. Горы и долины, безмолвные снежные сугробы и темные леса, которые отделили его от последних друзей и товарищей, вставали в воображении среди этой темноты, и над головой витало представление сумрачных далей. Мысли были грустны и как-то величаво-спокойны. В душу повеяло какой-то эпической простотой. Торлецкому казалось, что все до сих пор виденное укладывается так легко и просто в рамку известной мысли, в один образ.

«Да, — думал он, — вот он — лес! Вот она — глушь, истинная близость к природе. Вот где зреют и набираются первичные молекулярные силы русской общественности». Он вспомнил, как когда-то в детстве отец привел его к ручейку и сказал: вот начало великой реки. Он знал эту реку дальше, под городом, где по ней неслись плоты, лодки, караваны барок. А тут… лес окружал небольшое болотце, по которому струился ручей. В одном месте ключ образовал светлую бочажку с чистым плоским дном. Над бочажкой стояла часовенка, кругом лес сомкнулся зеленой стеной. Чуткая осина трепетала листвой, березки, ели, вязы стояли неподвижно, точно прислушиваясь к журчанию рождающейся реки… Мальчик испытывал странное ощущение: свое предчувствие кипучей и полной жизни, среди этого бережно сомкнувшегося точно в немом благоговении леса, — он перенес на самый лесок, на деревьями он боялся заговорить громче, боялся ступить каблуком на брошенную через ручей доску. Он боялся потревожить спокойствие реки, которой предстоит такая кипучая деятельность. Вот она — вся тут, я ее вижу всю, могу перешагнуть через нее.

Теперь он испытывал то же ощущение. Еще так недавно жизнь, шумная, кипучая, полная сложной деятельности, мелькающая и дробящаяся в тысячах явлений, — неслась перед его глазами, и он несся вместе с нею. И он терялся среди этой сложности, которая порой выдвигала самые неожиданные факты против основных его воззрений, которые он считал установившимися окончательно.

160