Последнему заявлению мужики, видимо, не поверили, но заключение заседательской речи окончательно их усмирило.
— Он человек роботный, — произнес заседатель. — Гли-кося, струмент с ним. Роботает.
В кучке послышался ропот одобрения.
— Роботному человеку рады мы.
— Роботной человек, известно, он роботает.
— А по коей части?
— Чеботной… Гли-ко, сам сапоги себе сошил. Баско это, — заговорил проворный светло-русый мужик, как оказалось впоследствии, старшина, опять проталкиваясь вперед и нагибаясь, чтобы рассмотреть сапоги на ногах Торлецкого. — Баско… А бабе моей чирки изладишь?
— Отчего же.
— Ну, мы тебя — буди в волостё оставим, — недели со две, пока Кама встанет, а то теперь не проехать будет. И товар есть?
— Есть…
— Ну? гли-кося!
— Не попомни на лихом слове.
— Рады мы роботному человеку. Живи инб…
— Как вы к нам, так и мы к вам. Который не пакостит человек, тех любим мы.
— Цё не любить… не пакостит дак.
Теперь настроение резко изменилось. Мужики разглядывали ящик, щупали сапоги, спрашивали имя. Все они были обуты в лапти, на одном только были сапоги со стоптанными каблуками. Как Торлецкий узнал впоследствии, во всей Бисеровской волости был только один сапожник, и тот был завален работой.
— Дико сюды, — поманил Торлецкого заседатель. Они вышли на крыльцо. Луна закатилась; река, берег, избушка — все теперь потонуло в темноте; предрассветный ветер обвеял разгоряченное лицо Торлецкого.
— Видел? — с лукавой ласковостью заговорил заседатель… — Вот народ какой! Разбойники. Страшшать тебя выдумали это… Хе-хе!..
— А как я хвалил тебя-а? — добавил он и тотчас же предложил опять: — Меней сапоги.
— Нет, — ответил Торлецкий, глубоко вздыхая и подымая глаза кверху. Опять его воспоминания о дорогих людях, о матери и «о ней» поднялись в его душе, но теперь все они были спокойны, как эта предрассветная тишь. Он был доволен собой, и они были бы довольны, если б видели его в эту минуту. Своекорыстное лукавство заседателя теперь не раздражало Торлецкого; он как-то механически отражал его поползновения, даже не отдавая себе в этом отчета.
— Э, какой ты человек, — говорил между тем заседатель. — Знал бы, не хвалил бы тебя мужикам-ту. А то вишь говорю: дворянин-сын, чеботной.
— А ты не хвалил бы…
— Зачем не хвалить, люблю дак… А ты мне подметки подкинешь?
— Ладно.
— Из своего товару?
— Ну это зачем, сам купишь товар.
— А работа?
— Черт с тобой, отвяжись, за работу не возьму. «Зачем я это?» — подумал Торлецкий, но тотчас махнул рукой.
Когда он вошел в избу, заседатель опять «хвалил его» так, что ему стало даже досадно.
Через час он дремал в дровнях, которые быстро несли его по направлению к селу Бисерову, где было волостное правление и жил урядник.
Видимо, здесь метель была гораздо сильнее, чем на горе. Сани то и дело ныряли в снежные сугробы; при этом Торлецкий просыпался от дремоты и видел вверху светлевшее холодное небо. Мороз крепчал, сани бежали быстро, а сзади то и дело наскакивали лошади сборщиков, ехавших верхами. Торлецкий смотрел на широкие снежные поля, на небо, на силуэты лошадей и всадников, казавшихся громадными, потому что он смотрел на них лежа, и в его воображении действительность сливалась с фантазиями и грезами в одно крупное и величаво-угрюмое ощущение…
Он не помнит, как заснул и проспал вплоть до остановки. Сон был так глубок и крепок, что он не просыпался на ухабах, не проснулся окончательно, даже и вывалившись из дровней. На мгновение в его сознании мелькнула темная ночь, чуть-чуть выделявшаяся из темноты снежная равнина с черными полосами перелесков, которые терялись где-то, не то близко, не то далеко, и неопределенно темное небо…
— Что, Миколай, не зашибся? — спрашивали, наклоняясь над ним, какие-то фигуры, и их участие на мгновение тронуло его и разнежило. Но тотчас же он опять повалился на дровни, жадно хватаясь за продолжение веденных за минуту снов. И сны с родными. и дорогими лицами и голосами потянулись опять так ярко, что все в его сознании перевернулось: сон казался действительностью, а врывавшийся в эту родную действительность ночной ветер, тянувший по пустынному полю, и толчки дровней, и однообразное визжание полоза, и топот лошадей — казались лишь отдаленным воспоминанием и сном.
— Розоспался Миколай-от, — говорили мужики" когда дровни остановились у крайней избушки спавшего села. Один из них стучал кнутовищем в темное окно и приговаривал тем несколько сдавленным голосом, каким говорят ночью, на пустой улице, объятой сном деревни:
— Федотка, Федотка-а-а… Федот!..
— Миколай, подымайся-ко, — лениво говорил между тем другой, толкая Торлецкого.
Тот приподнял голову, заиндевевший край шапки коснулся его лба, и он услышал возгласы, обращенные к Федотке. Но так как в это время возгласы смолкли, то Торлецкому опять показалось, что дровни, и темные фигуры, и смутные очертания неподвижных облаков на мглистом небе, — что все это сон. Он припал опять на сено в дровнях и вернулся к действительности. Он подымался по знакомой лестнице, торопясь к ним, — в знакомую комнату. Он быстро взбежал по ступеням, дернул звонок. Звонок отдался и замер, точно квартира была пуста. Неужели они успели съехать оттуда в то время, когда он прислушивался к стуку в окно?
— Федотка, Федотка-а-а! Федот, — опять упираясь в стекло, глухо кричит кто-то.
Потом во сне кто-то задвигался, в каком-то окне мелькнул огонек, заскрипели ворота и на Торлецкого пахнуло спертым теплом скотного двора. Это сани въехали во двор, под поветью. Теплая морда лошади наклонилась к нему, понюхала и потом фыркнула прямо в лицо влажным паром. Он поднялся с чувством досады и торопливо пошел кверху по ступенькам лестницы, в избу. Перед ним, будто обгоняя его, неслись обрывки только что виденных родных картин, сердце щемило еще от унылого звука колокольчика в пустой квартире. Поэтому он быстро, не раздеваясь, скинув только шапку, улегся на лавке и тотчас же отправился в погоню за улетавшими грезами.